Оттачивая меч

Я с самого детства любил рассказывать всякие истории, были и небылицы. Я даже не предполагал, что умение рассказывать сделает мою речь четкой, а это окажет неоценимую помощь после просветления.

Просветленных довольно много, но не все они становятся Учителями. По одной простой причине: не все владеют красноречием, не все умеют передавать свои чувства, описывать свои переживания. Я научился этому случайно. Думаю, те немногие, кто стали Учителями, тоже пришли к этому случайно, ведь никто не станет учиться такому заблаговременно. Впрочем, с уверенностью я могу говорить только о себе...

Когда наступило просветление, я молчал целую неделю. Молчание было таким глубоким, но у меня и мысли не возникало о том, что можно было бы что-то сказать. Но через неделю, когда я постепенно привык к безмолвию, к его красоте и блаженству, возникло желание поделиться им — острая и вполне естественная тяга поделиться своим счастьем с теми, кого любишь.

И я начал говорить с друзьями — с теми, с кем меня что-то связывало. Я знал этих людей уже много лет, мы уже говорили обо всем на свете. Мне нравилось только одно упражнение — упражнение речи, и потому после просветления мне было не очень трудно снова заговорить, но на то, чтобы отточить свою речь, привнести в свои слова хоть что-то от внутреннего безмолвия и счастья, потребовались долгие годы...

1953-1956: Студент университета


Ученые наловчились губить своими комментариями, толкованиями, так называемой наукой все прекрасное, любую красоту. Они делают все вокруг таким тяжеловесным, что даже стихи после их «анализа» напрочь теряют поэтичность. В университете я никогда не ходил на уроки поэтики. Декан факультета постоянно заставлял меня, он говорил: «Ты ходишь на все остальные лекции, почему же не бываешь на занятиях поэтики?»

«Потому что хочу сохранить любовь к поэзии, — отвечал я. — Я ее искренне люблю — вот почему. И я прекрасно знаю, что наши профессора совершенно непоэтичны, они всю жизнь изучают поэзию, но ничего в ней не смыслят. Я это слишком хорошо понимаю. Каждое утро во время пробежки я вижу нашего преподавателя поэтики. И я никогда не замечал, чтобы он глядел на деревья, слушал пение птиц, любовался восходом солнца...»

А в тех местах, где я учился, рассвет и закат были невероятно прекрасными. Университет стоял на пригорке, окруженном невысокими холмами. Я обошел всю Индию, но нигде больше не видел таких чудесных восходов и закатов. В окрестностях университета Сагара на рассвете и в сумерках по какой-то непонятной, таинственной причине постоянно собирались разноцветные облака. Кругом стояла такая красота, что ею не залюбовался бы только слепой.

Но я никогда не замечал, чтобы профессор, читавший в нашем университете поэтику, любовался рассветом. Он не сбавлял шаг ни на секунду. А увидев, как я смотрю на небо, деревья или птиц, он вечно спрашивал: «Ты чего сидишь? Мы ведь на пробежку вышли — так бегай! Человеку нужны упражнения!»

«Для меня это не упражнение, — отвечал я. — Для вас это упражнение, а для меня — любовь».

Если же моросил дождь, он и носа на улицу не высовывал. Я подбегал к его дому, стучал в дверь и кричал: «Выходите!»

«Дождь идет!» — говорил он.

«Это лучшее время для пробежки, на улицах ни души, — восклицал я. — Глядите только, никаких зонтиков, ведь дождь — это так чудесно, так поэтично!»

А он считал, что я рехнулся... Но разве человек, который никогда не гулял под дождем, способен понять поэзию? И потому я говорил декану: «В нем нет ни капли от поэта, он только губит стихи. У него сугубо научный подход, а поэзия настолько ненаучна, что между ней и наукой невозможно найти ничего общего».

Университеты лишают интереса и любви к поэзии. Они разрушают верные представления о том, какой должна быть жизнь. Они внушают студентам, что хорошая жизнь — это удобства. Там учат, как больше зарабатывать, но ничего не говорят о том, как жить полной жизнью — а только она таит в себе проблески просветления. Крошечные окошки и двери открывают путь к окончательной истине. Но в университете рассказывают о важности денег, а не роз. Тебе твердят о значимости премьер-министров и президентов, а не поэтов, художников, певцов и танцоров. Там считают, что подобные вещи — только для сумасшедших.

Получив степень бакалавра, я уехал из Джабалпура, потому что один из профессоров Сагарского университета по фамилии Рой настойчиво уговаривал меня — он мне все время писал, звонил и говорил: «Ты должен пойти к нам в аспирантуру».

Джабалпурский университет находится совсем недалеко от Сагарского — в какой-то сотне миль. Но Сагарский университет по-своему уникален. Он совсем невелик по сравнению с университетами Бенареса или Алигарха, где учится десять-двенадцать тысяч студентов. Это большие, известные университеты вроде Оксфорда или Кембриджа. В Сагарском университете всего тысяча студентов и сотни три преподавателей, то есть на каждого профессора приходится всего три ученика. В этом смысле заведение уникально. На свете вряд ли найдется еще один университет с таким соотношением числа студентов и преподавателей.

Основатель этого университета знал лучших преподавателей по всему миру. Звали его доктор Харисингх Гаур, а родился он в Сагаре. Он был всемирным светилом в области права, зарабатывал кучи денег — но ни разу не подал нищему ни единого пая. Он не жертвовал средств ни единой организации, ничего не отдавал на благотворительность. Во всей Индии трудно было сыскать большего скупердяя. А потом он вдруг основал университет и вложил в него все свои сбережения, миллионы долларов.

Он мне так сказал: «Вот почему я был таким скрягой. Иначе ничего бы не вышло — я был бедняком, я сам родился в нищете. Если бы я давал деньги этой больнице, этому нищему и тому младенцу, не было бы университета». Всю жизнь он лелеял одну мечту: в его родных местах должен появиться один из лучших в мире университетов. И его университет действительно стал одним из лучших. Еще при жизни он успел собрать там самых блистательных преподавателей. Все они получали двойную, тройную плату, он давал им все что угодно, — за не очень-то напряженный труд, ведь студентов была всего тысяча. Но в университете было столько факультетов, сколько может себе позволить только учреждение уровня Оксфорда. Десятки факультетов! На некоторых никто не учился, но весь штат был заполнен: декан, доценты, профессора, лекторы... Доктор Гаур говорил: «Не волнуйтесь. Сперва нужно сделать университет лучшим, а студенты придут, никуда не денутся». И потом профессора и деканы принялись искать лучших студентов. И профессор Рой, декан факультета философии, почему-то положил глаз на меня.

До того я ежегодно бывал в Сагаре на традиционных межуниверситетских состязаниях в искусстве спора. Я четыре года подряд выигрывал главный приз, а профессор Рой все эти четыре года был судьей в жюри. На четвертый год он пригласил меня к себе домой и сказал: «Послушай, я ждал тебя целый год. Я знал, что ты появишься на соревнованиях и в этом году».

"Ты представляешь свои доводы в довольно странной форме, — продолжил он. — Они порой настолько неожиданны, что... Мне просто интересно, как тебе удается видеть вопрос под таким причудливым углом? Я сам размышлял о некоторых обсуждавшихся проблемах, но мне и в голову не приходило рассматривать их с подобных точек зрения. И я понял, что ты, должно быть, просто отбрасываешь все, что может прийти в голову обычному человеку, что ты намеренно выбираешь самые непредвиденные точки зрения.

Ты четыре года кряду выигрываешь главный приз по одной простой причине: твои доводы неожиданны, никто к ним не готов. Оппоненты даже не задумывались над подобными вопросами, ты выбиваешь их из колеи. Твои противники... Ты так себя ведешь, что их просто жалко становится, но что тут поделаешь? Я присудил тебе девяносто девять по сто-балльной шкале. Да я бы и больше сотни присудил, но даже девяносто девять... Многие решили, что ты у меня в любимчиках. Другие судьи говорят, что на наших соревнованиях никто не заслужит больше полусотни.

Я пригласил тебя к себе на обед, чтобы сделать одно предложение. Я предлагаю тебе перевестись из Джабалпура к нам. Ты на четвертом курсе, скоро получишь диплом, и потому я предлагаю тебе место в нашей аспирантуре. Я не могу упустить возможность заполучить такого студента. И если ты не приедешь сюда, я готов сам устроиться в Джабалпурский университет!"

А этот профессор был очень известным. Если бы он только высказал такое желание, Джабалпурский университет с восторгом отдал бы ему место декана. Но я сказал: «Нет, не стоит беспокоиться. Я приеду сюда. Мне тут нравится». Думаю, этот университет расположен в самом лучшем месте на свете: среди холмов, на берегу большого озера. Там удивительно тихо, а кругом — высоченные старые деревья... Одного этого достаточно для блестящего образования.

Доктор Харисингх Гаур питал огромную страсть к книгам. Он передал университету свою личную библиотеку, а там у него были книги со всех уголков земного шара. Это такая редкость: усилиями одного-единственного человека... Он самостоятельно, в одиночку, создал целый Оксфорд. Разница лишь в том, что настоящий Оксфорд развивался тысячу лет силами тысяч людей. Но доктор Гаур в одиночку сотворил подлинный шедевр. Собственноручно, на свои деньги... Он целиком отдал себя этому делу.

Я полюбил то, что у него получилось, и потому сказал доктору Рою: «Не волнуйтесь, я приеду, но... Вы ведь видели меня только на этих состязаниях. Вы плохо меня знаете. Я бываю несносным, я возмутитель спокойствия. Я хочу, чтобы вы получше узнали меня, прежде чем примете окончательное решение».

«Мне хватает и того, что я видел, — возразил доктор Рой. — Довольно и того, что мне известно. Я видел тебя, твои глаза, я слышал, как ты говоришь, как видишь мир, — и этого достаточно. Не нужно пугать меня несносностью. Здесь ты сможешь делать все, что захочешь».

Первая лекция доктора Роя, которую я прослушал в Сагарском университете, была посвящена принципу Абсолюта. Речь шла о Брэдли и Шанкаре. Оба верили в Абсолют — так они именовали Бога.

И я задал один вопрос, который установил между мной и доктором Роем тесную связь. После этого вопроса доктор всегда был со мной откровенен и доброжелателен. Я просто спросил: «Ваш „абсолют“ совершенен? Он уже замер в своем развитии или продолжает развиваться? Если развитие продолжается, это не Абсолют, потому что он не совершенен — именно потому и развивается. Если возможно что-то еще, какие-то новые ветви, новые плоды — то Абсолют жив. Но если он завершен, исполнен до конца — а именно это и подразумевается под словом „абсолют“, — то у него нет возможности развития и, значит, он мертв». Я сказал: «Объясните это, пожалуйста. Для Брэдли и Шанкары „абсолют“ означал Бога; это было их философское обозначение Бога. Так какой же он, ваш Бог, — живой или мертвый? Ответьте, прошу вас».

Он был честным человеком и сказал: «Мне нужно подумать». В Оксфорде он защитил докторскую, посвященную философии Брэдли, вторую докторскую по трудам Шанкары он защитил в Бенаресе. Он считался лучшим знатоком учений этих философов. Он показал, что Брэдли на Западе, а Шанкара на Востоке пришли к одним и тем же умозаключениям. Но теперь он ответил: «Дайте подумать».

«Вы всю жизнь занимались теориями Брэдли и Шанкары, — сказал я. — Вы размышляли над идеей „абсолюта“, я ведь читал ваши работы. Я прочитал даже вашу неопубликованную диссертацию. Вы всю жизнь рассказываете об этом студентам. Неужели до сих пор никто не задал вам такой простой вопрос?»

«Нет, — признался он. — А сам я тоже об этом никогда не задумывался. Я не задумывался о том, что совершенное непременно должно быть мертвым, а живое — несовершенным. Мне это попросту не приходило в голову. Дайте мне время подумать».

«Думайте, сколько угодно, — сказал я. — Я подожду, сколько понадобится». И я ждал пять или шесть дней. Каждый день он входил в класс, здоровался, а я вставал и напоминал о своем вопросе.

Наконец он сказал: «Простите, но я не нашел решения. Оба возможных ответа выглядят неверными. Я не могу утверждать, что Бог несовершенен, но в то же время не могу говорить, что он мертв. Что до тебя, то ты навсегда завоевал мое уважение».

Он уговорил меня перебраться из общежития в его дом. «Нечего тебе делать в общежитии, — сказал он. — Переезжай, будешь жить у меня. Я могу многому у тебя научиться, потому что мне в голову никогда не приходил такой простой вопрос. Ты одним махом отнял у меня все докторские степени».

Я жил вместе с его семьей почти полгода, пока он не перешел в другой университет. Он хотел, чтобы я поехал туда вместе с ним, но наш замдекана был против. Он сказал: «Профессор Рой, вас я не могу удержать. Преподаватели приходят и уходят, но такого студента нам больше не найти. Я не позволю ему уйти из нашего университета — просто не выдам нужных справок. И в ваш новый университет напишу, что они не имеют права переманивать чужих студентов!»

Но доктор Рой все равно любил меня. Редчайший был случай — он каждый месяц приезжал, чтобы повидаться со мной, а нас разделяли почти двести миль. Но он все равно приезжал только ради того, чтобы увидеть меня. «Сейчас мне больше платят, — сказал как-то он, — и вообще условия там лучше, но по тебе я скучаю. Мои студенты кажутся мне полуживыми. Никто не задает вопросов, на которые невозможно дать ответ».

И я ответил: «Так уж у нас сложилось. Я называю настоящим вопросом только тот вопрос, на который нельзя ответить. Если на вопрос можно ответить, то какой в нем смысл?»

Я в ту пору носил индийские деревянные сандалии. Санньясины носили их издавна, еще десять тысяч лет назад, а то и больше. Деревянные сандалии... Дело в том, что санньясины не признают кожи — ее снимают с животных, а для этого их нужно убивать, причем убивать именно ради кожи. К тому же выше всего ценится кожа новорожденных детенышей. Санньясины отказывались соучаствовать в этом и носили деревянные сандалии. Одна беда: они здорово гремят, шаги слышно за добрых полмили. А когда идешь по асфальтовой дороге или плиточному полу университета... весь университет знает, что ты вошел внутрь. Так и получалось: весь университет был в курсе, что я появился или ухожу. Для этого не нужно было видеть меня самого, хватало и грохота сандалий...

В первый день занятий я пришел на урок философии и впервые увидел доктора Саксену. Я питал подлинную любовь и уважение лишь к нескольким преподавателям, а самыми любимыми у меня были доктор Саксена и доктор Рой. Я любил их, потому что они никогда не относились ко мне как к студенту.

Когда я, громыхая своими деревянными сандалиями, вошел в класс доктора Саксены, он, казалось, был просто изумлен. Он посмотрел на мою обувь и спросил: «Почему вы носите деревянные сандалии? Они ведь жутко гремят». «Чтобы сознание не уснуло», — ответил я.

«Сознание? — переспросил он. — А какими еще способами вы мешаете своему сознанию уснуть?»

«Я стараюсь делать это круглые сутки всеми доступными средствами: я хожу, сижу, ем, даже сплю. Хотите верьте, хотите нет, но мне совсем недавно удалось сохранить сознание даже во сне».

«Все остальные свободны, — заявил доктор, — а вас прошу зайти в мой кабинет». Студенты группы решили, что я в первый же день учебы нарвался на неприятности. Доктор проводил меня в свой кабинет и снял с полки докторскую диссертацию, которую он написал за тридцать лет до того. Диссертация была посвящена сознанию. «Бери, — сказал он. — Ее опубликовали на английском, и многие в Индии просили разрешения перевести работу на хинди — а это были ученые известные, они блестяще знали оба языка. Но я никому этого не дозволил, потому что вопрос тут не в знании языка. Я искал человека, который понимает, что такое сознание. И я вижу — по твоим глазам, по твоему лицу, по твоему ответу, — что ты сможешь перевести эту работу».

"Трудно будет, — признался я, — потому что в английском я не силен, да и хинди знаю не в совершенстве. На хинди говорит моя мать, но я его знаю лишь на уровне понимания. Знаете ведь, как это бывает... Мать говорит, отец слушает, а ребенок учится. Так и я учил хинди.

Мой отец — человек молчаливый. Мать говорит, он слушает — а я учу язык. Это просто родной язык. Тонкостей я не знаю. Хинди как предмет изучения меня никогда не интересовал. Английский я знаю постольку поскольку, моего уровня достаточно для так называемых экзаменов. Но перевести книгу, тем более докторскую диссертацию... И вы готовы отдать ее простому студенту?"

«Не бойся, — сказал он. — Я знаю, что у тебя получится».

«Ну, если вы мне доверяете... Я сделаю все, что могу, — сказал я. — Но я должен кое о чем предупредить. Если я увижу в тексте какую-то ошибку, то обязательно сделаю редакторскую сноску, и эти правки нужно будет учесть. Если я увижу, что чего-то не хватает, я тоже добавлю сноску с точной ссылкой».


«Согласен, — сказал он. — Мне известно, что там много чего упущено. Но я все равно удивлен. Вы еще не заглядывали в работу, даже не открыли книгу. Почему вы решили, что там чего-то не хватает?»

«Понял, глядя на вас, — пояснил я. — Вы, едва познакомившись со мной, поняли, что я могу перевести вашу работу. А я, доктор Саксена, прекрасно вижу, что вы не могли написать ее безупречно!»

Эти слова так ему понравились, что позже он всем об этом рассказывал! Скоро содержание нашей беседы было известно всему университету. Я перевел его работу за время двухмесячных каникул. И я добавил редакторскую правку. Когда я принес ему перевод, у него слезы на глаза навернулись. «Я прекрасно понимал, что здесь что-то упущено, но не мог сообразить, что именно, — признался он. — Дело в том, что я не практик. Я просто попытался собрать все сведения о сознании, какие встречаются в восточных текстах. Я собрал их, а потом принялся сортировать. Эту диссертацию я писал целых семь лет». И он действительно проделал великолепную научную работу. Великолепную — но сугубо научную! «Это наука, но она не имеет ничего общего с медитацией, — сказал я. — Вот это, собственно, и указано в моих правках: труд написан теоретиком, незнакомым с самой медитацией».

Он пролистал перевод и сказал: «Если бы ты был в ученом совете, я никогда не защитил бы диссертацию! Ты заметил именно те места, где у меня возникали сомнения, но те идиоты, которые присудили мне ученую степень, ничего даже не заподозрили. Наоборот, они меня страшно хвалили!»

Он много лет преподавал в Америке, и эта работа была фундаментальным трудом, символом его научного авторитета. Никто никогда ее не критиковал, никто не замечал неувязок. И я спросил его: «Что вы будете делать с переводом?»

«Опубликовать его я не могу, — ответил он. — Я наконец-то нашел переводчика, но ты, скорее экзаменатор, а не переводчик! Я получил перевод, но не могу его опубликовать. Твои примечания и редакторские правки... Они погубят мою репутацию. Но я целиком и полностью с тобой согласен. Вообще говоря, — добавил он, — если бы это было в моей власти, я присвоил бы тебе докторскую степень только за эти правки, потому что ты нашел именно те ошибки, какие смог бы обнаружить только настоящий практик медитации. Тот, кто никогда не медитировал, ничего бы не заметил».

Итак, всю жизнь, с самого детства, меня волновало только это: я никогда не допускал, чтобы мне навязали нечто неразумное, я боролся с любой глупостью, невзирая на последствия, я стремился быть рациональным, логичным до конца. Но это была лишь внешняя сторона моей жизни, она касалась тех, кто был вокруг. Другая сторона была глубоко личной, моей собственной: я добивался все большего уровня осознанности, потому что не хотел быть чистым интеллектуалом.

Сейчас я вспомнил одного из наших руководителей, всемирно известного историка. Он почти двадцать лет был профессором истории Оксфорда, а потом вернулся в Индию. Эту знаменитость мировой величины выбрали заместителем ректора нашего университета. Человек был прекрасный, с чудесным характером и невероятно обширными познаниями. Помимо учености, он обладал глубокой проницательностью.

По стечению обстоятельств, тот день, когда он стал заместителем ректора, был днем рождения Гаутамы Будды. Это весьма знаменательная дата, потому что Будда не только родился в этот день, но и достиг просветления, а позже ушел из этого мира. Одна и та же дата: день рождения, день просветления и день смерти.

Весь университет собрался, чтобы послушать, как новый руководитель университета будет говорить о Гаутаме Будде. А он был великий историк, написал о Будде несколько книг и говорил очень проникновенно. Со слезами на глазах он заявил: «Я всегда чувствовал, что если бы жил во времена Гаутамы Будды, то ни на миг не отошел бы от его ног».

По своему обыкновению, я встал и предложил: «Советую вам забрать свои слова обратно».

«Почему это?» — поразился он.

«Потому что это вранье, — пояснил я. — Вы ведь жили во времена Рамана Махарши — а он был не менее велик, он тоже обрел просветление, — но, насколько мне известно, вы ни разу с ним не встречались. Кого вы хотите обмануть? Вы и к Гаутаме Будде тоже не пришли бы. Достаньте-ка платок, ваши слезы — крокодиловы. Вы просто ученый и ничего не смыслите ни в просветлении, ни в таких людях, как Будда».

В аудитории наступила полная тишина. Мои преподаватели испугались, что меня вышвырнут из университета. Они все время этого боялись. Они любили меня и хотели, чтобы я продолжал учиться, но я вечно создавал такие тягостные, неловкие ситуации... и никто не знал, что делать, как растопить воцарившееся ледяное молчание. Несколько секунд безмолвия, казалось, растянулись на целые часы. А новый заместитель ректора стоял на виду у всех... Но человек он оказался замечательный. Он вытер слезы и попросил у всех прощения. Он сказал, что, возможно, погорячился. А позже пригласил меня к себе в гости, чтобы обсудить случай подробнее.

Но тогда, перед лицом всего университета, он сказал: «Ты прав, я вряд ли пошел бы к Гаутаме Будде. Я это знаю. Я сам не понимал, что говорю, меня переполняли эмоции, меня просто понесло. Да, я не встречался с ныне покойным Раманой Махарши, хотя мог бы, я ведь не раз оказывался недалеко от его дома. Я читал лекции в Мадрасском университете, а оттуда до Махарши было рукой подать, он жил в Аруначале. Мне друзья говорили: „Ты непременно должен познакомиться с этим человеком“, а я почему-то тянул, чего-то ждал, пока Махарши не умер».

Собравшиеся не верили своим ушам. Преподаватели онемели от изумления. Но честность этого человека всех покорила. Мое уважение к нему тоже невероятно возросло, и мы стали друзьями. Он был стар, ему было тогда шестьдесят восемь лет, а мне всего двадцать четыре, но это не помешало нашей дружбе. И в общении со мной он ни разу и виду не подал, что он — великий ученый, заместитель ректора и годится мне в дедушки.

Он, наоборот, часто говорил: «До сих пор не понимаю, что случилось в тот день. Я ведь не такой уж скромный и терпеливый. Двадцать лет преподавания в Оксфорде, лекции по всему миру — это сделало меня весьма заносчивым. Но ты одним махом разрушил мое самолюбие. И я буду благодарен тебе за это до конца жизни. Если бы ты не встал и не сказал то, что сказал, я так бы и верил, что действительно примкнул бы к числу учеников Будды. Но теперь... знаешь, если ты посоветуешь кого-то, я готов сидеть у ног этого человека и слушать его речи».

«Тогда садитесь и слушайте», — сказал я.

«Что?!» — воскликнул он.

«Посмотрите на меня. Забудьте о моем возрасте. Просто сядьте рядом и слушайте», — повторил я. Вы не поверите, но этот старик сел и выслушал все, что я собирался сказать. Мало кто обладает таким мужеством и такой честностью!

После этого он частенько приходил ко мне в общежитие. Все удивлялись, спрашивали: «Что происходит?» Я ведь так его опозорил! Но он приходил ко мне и меня в гости часто звал, мы садились рядом, и он просил: «Говори что угодно, я хочу слушать. Всю жизнь слушали меня, я уже разучился слушать других. К тому же ты говоришь о том, о чем я ничего не знаю». И он слушал меня так, как ученик слушает Учителя.

Преподаватели тоже ничего не понимали. «Чем ты зачаровал старика? — спрашивали они. — Он что, из ума выжил? В чем тут секрет? Нам, чтобы встретиться с ним, приходится записываться на прием и терпеливо ждать назначенного часа. А к тебе он приходит просто так. Больше того, он молчит и слушает. Что с ним произошло?»

«То же, что и с вами, — пояснял я, — но вы не так сообразительны, не так восприимчивы, не так разумны, как этот старик. Он — редкое исключение».

Профессор: 1957-1966

Студенческая жизнь мне очень нравилась. Как бы ко мне ни относились — любили или ненавидели, были «за» или «против», либо вообще не питали никаких чувств, — все это было чудесно. Все это очень пригодилось, когда я сам стал преподавателем. Благодаря этому я научился замечать точку зрения студентов, когда представлял им свою.

Мои занятия превращались в дискуссионные клубы. Всем разрешалось сомневаться и спорить. Время от времени кто-то начинал беспокоиться об уровне изучения предмета, потому что любой вопрос становился предметом бурных дебатов. «Не бойтесь, — говорил я. — Я добиваюсь одного: я хочу отточить ваш разум. Предмет изучения не так важен. Все книги на эту тему можно перечитать за одну ночь. Но если разум отточен, вы сможете ответить на любой вопрос, даже не читая учебников. Если же разум спит, никакие книги не помогут, вы не сможете найти там ответа. В книге на полтысячи страниц ответ может прятаться в одном-единственном параграфе».

Мои занятия были совершенно особыми. Все можно было обсуждать, все подлежало анализу — глубочайшему рассмотрению под всеми мыслимыми углами, со всех вообразимых точек зрения. Ответ принимался только в том случае, если он целиком и полностью удовлетворял интеллект. Иначе мы не довольствовались ответом, и спор переносился на следующий урок.

Меня вот что поражало: если обсудил какую-то тему, выявил ее логическую структуру, ощутил всю ткань проблемы, тебе уже не нужно ничего зубрить. Это твое собственное открытие, и оно запоминается навсегда. Этого уже не забыть.

Не сомневаюсь, что студенты меня любили, потому что никто другой не предоставлял им большей свободы и не относился к ним с большим уважением. Никто не окутывал их такой любовью, никто не помогал оттачивать разум.

Обычных преподавателей больше всего заботила зарплата, но лично я никогда за ней не ходил. Чаще всего я просто поручал это кому-то из студентов. Я говорил: «В первых числах месяца забери, пожалуйста, мою зарплату и принеси сюда. Можешь взять оттуда, сколько тебе понадобится».

За все годы моей работы в университете я ни разу не получал зарплату лично. Однажды ко мне пришел наш бухгалтер. Он сказал: «Я ни разу не видел вас у кассы. Мне уже просто интересно было, но потом я понял, что у меня вы вряд ли когда-то появитесь. Простите, что заявился в ваш дом без приглашения, но мне просто хочется узнать, что вы за человек. В первый день месяца преподаватели с самого раннего утра очередь в кассу занимают, но вас среди них никогда нет. Прибегает какой-то студент с доверенностью, но я хочу убедиться, что вы действительно получаете эти деньги».

«Не волнуйтесь, — ответил я, — деньги мне приносят в целости и сохранности». Когда кому-то доверяешь, он вряд ли тебя обманет.

За все те годы ни один студент, ни разу не взял ни гроша, хотя я так и говорил: «Берите, если нужно. Если нужны деньги, можете взять, я разрешаю. Возвращать не придется, я в долг не даю, мне просто лень запоминать, кто и сколько мне должен. Я отдаю деньги просто так». Но ни один студент, ни разу не взял ни гроша.

Всех преподавателей интересовала только зарплата — и, разумеется, повышение в должности. Я ни разу не замечал у них интереса к студентам, к будущему этих студентов и, в частности, к их духовному росту.

И когда я понял это, я открыл небольшую школу медитации. Один из моих приятелей отвел для этой цели принадлежавшее ему чудесное бунгало в саду. Он соорудил там мраморный храм для медитаций. Места хватало. Там одновременно могло поместиться полсотни человек. И туда приходили не только студенты, но и преподаватели, даже наш заместитель ректора. Они приходили, чтобы понять, что такое медитация.

В Индии мусульмане ходят в одном наряде, а индуисты — в другом. Пенджабцы носят одно, бенгальцы — другое, а уроженцы Южной Индии — третье. Например, в Южной Индии носят набедренные повязки — дхоти, обычные полоски ткани, которые оборачивают вокруг бедер, а потом подбирают к поясу так, что ткань поднимается выше колен. Так принято даже в университетах, где преподаватели нередко читают в таком наряде лекции.

Я любил набедренные повязки, потому что это самая простая одежда, проще не придумаешь. Не нужно ничего шить и кроить. Такую повязку можно сделать из любого отреза ткани. Но я был не в Южной Индии, а в Центральной, где набедренные повязки носят только бродяга, попрошайки и прочие подозрительные типы. Это знак того, что человеку плевать на мнение общества и все равно, что о нем подумают.

Когда я впервые заявился в университет в набедренной повязке, студенты и преподаватели высыпали из аудиторий и просто остолбенели. Иду я себе по коридору, а все вокруг замерли и пялятся на меня. Я просто машу им рукой. Всеобщее внимание всегда приятно!

Выходит заместитель ректора. «В чем дело? — спрашивает он. — Что тут за столпотворение? Почему занятия прервались?..» — и тут он видит меня. Я жестом приветствую его, а он растерялся и даже не машет рукой в ответ.

«Могли бы и поздороваться, — говорю я. — Понимаете, всем интересно стало посмотреть на мою набедренную повязку». Кстати, я думаю, что она действительно всем понравилась, потому что преподаватели у нас ходили в очень дорогих, роскошных костюмах. Зайдешь к ним в гости и поражаешься — всюду одна только одежда, весь дом ею завален. Хозяин, слуга — и горы костюмов.

«Видите, как здорово? Даже если вы в коридоре появитесь, никто не станет выскакивать из аудиторий, — говорю я. — А бедняга в набедренной повязке — вы ведь знаете, их только нищие носят, — мигом заставил их забыть об уроках. Пожалуй, отныне я все время буду носить только дхоти».

«Пошутили — и хватит, — заявляет он. — Не стоит заходить слишком далеко».

«Понимаете, — говорю я, — если уж я что-то решил, то непременно довожу дело до конца».

«Что вы имеете в виду? — спрашивает он. — Вы действительно намерены являться в университет в набедренной повязке?»

«Именно так, — киваю я. — А если мне попытаются помешать, я сниму и это. Поверьте на слово! Если хоть кто-то попробует запретить мне, так одеваться, если кто-то начнет говорить, что преподавателю это не к лицу... Мне-то что? В общем, если никто не возражает, я буду ходить в дхоти. Если кому-то это не нравится, я ее тут же сниму. Представляете, что тогда начнется?»

Сцена была замечательная! Студенты слышали наш разговор и захлопали в ладоши, а заместитель ректора был так смущен, что молча вернулся в свой кабинет. Больше он ни слова не произнес о моей набедренной повязке. Я его даже спрашивал: «Так что насчет моей дхоти? Собираетесь принимать какие-то меры?»

«Оставьте меня в покое, — отвечал он. — И делайте, что хотите. Я лучше промолчу, вам ведь что ни скажешь, все может оказаться ошибкой. Кто знает, что вам в голову взбредет? К тому же я ведь не предлагал вам снять повязку, я просто советовал одеваться так, как вы прежде одевались».

«Мой прежний наряд вышел из моды, — пояснил я. — А я не привык оглядываться на прошлое. Теперь я хочу носить набедренную повязку».

Сперва я наряжался в набедренную повязку и длинную накидку. Потом я перестал носить накидку и довольствовался длинным шарфом. Это вновь чуть не привело к скандалу, но заместитель ректора сумел сохранить самообладание. Все опять выскочили в коридор, но он не появился — боялся, наверное, что я все-таки снял дхоти! Он попросту не вышел из кабинета. Тогда я сам к нему постучал.

«Вы таки сделали это?» — поинтересовался он.

«Еще нет, так что выходите, не бойтесь», — ответил я.

Он приоткрыл дверь, высунул голову, окинул меня взглядом и сказал: «Но кое-что все же изменилось. Вы сняли накидку».

«Верно подметили, — согласился я. — Хотите что-то сказать по этому поводу?»

"Нет, — коротко бросил он. — Когда дело касается вас, я даже в разговоре с другими молчу. Мне уже звонят всякие репортеры, они спрашивают: «Как вы допускаете такое в своем университете?» Вы создали прецедент, теперь некоторые студенты и даже преподаватели тоже являются на занятия в дхоти. А я сказал журналистам: «Пусть хоть все начнут так одеваться — мне плевать. Я не стану связываться с этим парнем. Он пригрозил, что, если ему запретят так одеваться, он начнет ходить вообще голышом. Еще он говорит, что в Индии нагота издавна считается признаком духовного пути. Махавира ходил голым, все двадцать четыре тиртханкары джайнизма ходили голыми, тысячи монахов и в наши дни ходят голыми. Если даже тиртханкара ходил нагишом, то почему университетский профессор не может? В Индии нагота никогда не считалась чем-то неприличным».

А потом он добавил: «Вот что я им отвечал. Если ему так уж хочется создавать вокруг хаос... К тому же у него уже есть последователи. Многие студенты готовы выполнять любые его указания. Лучше оставить его в покое».

Знаете, что я замечал на протяжении всей жизни? Если ты готов хоть немного пожертвовать нормами приличия, перед тобой тут же открываются все пути. Общество сыграло с нами злую шутку. Оно внушило нам огромное почтение к правилам приличия и оградило ими все, чего не хочет видеть со стороны людей. Если делаешь то, что ему не нравится, ты тут же теряешь респектабельность. Но стоит тебе заявить: «А мне плевать на приличия», как общество уже ничего не в силах поделать, ему нечего тебе противопоставить.



Став университетским преподавателем, я вот что прежде всего сделал... Я вошел в класс и увидел, что девушки сидят по одну сторону, а юноши — по другую. К тому же первые пять-шесть рядов аудитории были совершенно пусты. «Кого я буду учить? — спросил я. — Пустые столы и стулья? Что это такое? Кто вам велел так рассаживаться? Давайте-ка, садитесь поближе ко мне, причем вперемешку!»

Студенты заколебались. Преподаватели никогда не настаивали на том, чтобы юноши и девушки сидели вместе. «Живенько! — потребовал я. — Иначе я извещу декана о том, что тут происходит кое-что совершенно неестественное и противоречащее здравому смыслу».

Они пересаживались долго, неохотно... «О чем тут думать? — спросил я. — Просто сядьте на другой стул! На моих занятиях вы не будете сидеть отдельно. Кстати, я не буду возражать, если мальчик коснется девочки, а девочка дернет его за рубашку. Все, что естественно, я только приветствую. Мне не нужно, чтобы вы сидели тут как замороженные. Мои занятия будут особыми. Я хочу, чтобы вы радовались. Я знаю, что вы все равно перебрасываетесь записочками. Теперь в этом не будет нужды. Просто сядьте рядом, вручите девушке записку или скажите ей, что хотите сказать. Может быть, для вас это новость, но вы уже половозрелые. Вам уже пора действовать. А вы сидите и только философией занимаетесь! Это же безумие! Разве в вашем возрасте философией нужно заниматься? Нужно шататься по улицам и влюбляться! Философия — это для стариков, которые ни на что иное уже не способны. Вот состаритесь, тогда и будете ее изучать».

Студенты жутко перепугались. Раскованность возникала медленно, и тогда другие группы начали завидовать моей. Их преподаватели докладывали декану, что я опасен, что я подталкиваю юношей и девушек к самому запретному. Вместо того чтобы мешать их общению, я им помогаю! Я им так и говорил: «Кто не умеет писать любовные записки, подходите ко мне, я научу. Философия — дело второстепенное, да и программа у нас не такая уж насыщенная. Мы можем за полгода пройти двухгодичный курс. А оставшиеся полтора года будем веселиться, петь и танцевать! Кто против?»

Наконец, декан вызвал меня и заявил: «До меня доходят разные слухи... Что вы можете об этом сказать?»

«Вы ведь были когда-то студентом?» — поинтересовался я.

«Да, конечно. Разумеется, у меня высшее образование», — ответил он.

«Тогда вспомните молодость, — предложил я. — Вспомните девушек, которые сидели в противоположном углу аудитории. О чем вы тогда думали?»

«Странный вы человек... — сказал декан. — Я ведь вызвал вас, чтобы получить ответы на конкретные вопросы».

«Успеется, — сказал я. — Ответьте сначала на мой вопрос. Только, чур, откровенно, иначе я завтра же задам его на общем собрании университета, перед всеми профессорами и студентами. Если желаете, вопрос можно обсудить открыто, даже проголосовать».

«Не кипятитесь, — предложил он. — Возможно, вы правы. Я помню молодость. Сейчас я уже стар, но — надеюсь, вы этого никому не скажете, — в юности я думал только о девушках. Учителей я почти не слушал. Впрочем, мало кто их слушал. Мы перебрасывались записочками, шептались...»

«Значит, я могу идти?» — спросил я.

«Идите, — махнул он рукой. — Идите и делайте, что хотите. Я не собираюсь вступать с вами в споры на общих собраниях. Тем более что вы правы. Но меня вы тоже должны понять — эта должность мне дорога, а если я начну допускать подобные вещи, государство мигом лишит меня места».

«Ваша должность меня не интересует, — заявил я. — Хочется вам быть деканом — будьте, но меня лучше к себе не вызывайте. Пусть жалуются, сколько угодно, но вы ведь понимаете, что я прав».

«Понимаю», — признался он.

А потом другие студенты, которые у меня не учились, начали проситься на мои лекции. «Можно, мы тоже будем ходить?» — спрашивали они.

«Где еще вы сможете так весело изучать философию? — говорил я. — Конечно, приходите! Пусть приходят все, кому захочется. Я не проверяю посещаемость, а ежемесячные сводки заполняю наугад — отсутствовал, присутствовал, отсутствовал, присутствовал... Главное, чтобы у каждого студента было не меньше семидесяти пяти процентов посещаемости, иначе к экзаменам не допустят. Остальное меня не волнует. Так что приходите».

На моих занятиях в аудитории яблоку негде было упасть. Студенты сидели даже на подоконниках, хотя в это время должны были быть на других лекциях.

Опять пошли жалобы, а декан сказал: «Не приходите ко мне с жалобами на этого парня. Если студенты не желают посещать ваши лекции, это ваши проблемы. Что я могу поделать? Подумайте, почему они предпочитают ходить к нему? У них в программе философии нет, но они не хотят ходить к вам на историю, экономику и политику. И что я могу поделать? К тому же этот парень мне уже сказал: „Не связывайтесь со мной, иначе устрою публичный диспут“».

Но жалоб было так много, что ему все-таки пришлось появиться в моей аудитории. Он понимал, что лучше не вызывать меня к себе, и потому сам пришел на мое занятие. И он не мог поверить своим глазам.

Дело в том, что на занятия философией мало кто записывается. Философия не приносит особого дохода. Но аудитория была переполнена, декан едва протиснулся внутрь. Я просто увидел, что он стоит в самых дверях, в толпе студентов. И я сказал: «Ребятки, пропустите своего декана. Пусть он получает удовольствие вместе со всеми».

Но он глазам поверить не мог: юноши и девушки сидели вперемешку и внимательно слушали мою лекцию. Никакого шума — я это в корне пресекал. К тому же теперь парни сидели рядом с девушками, им не нужно было записочками перебрасываться и головой вертеть.

Декан сказал: «Не могу поверить, что при таком столпотворении в классе царит полная тишина!»

«Так и должно быть, потому что никто на них не давит, — пояснил я. — Я им сразу сказал, что они могут уходить в любой момент, не спрашивая разрешения. Любой может просто встать и выйти. Любой может войти и сесть. Мне все равно, сколько их тут. Мне нравится преподавать, и я буду это делать. И если студент хочет слушать, пусть слушает или катится на все четыре стороны. Но, честно говоря, мало кто уходит во время лекции».

Декан сказал: «Эх, если бы на всех занятиях так было!.. Но я не такой смелый, как вы. Я просто не могу заявить государству, что такой подход лучше».

Однажды меня вызвали на семинар, где собрались деканы и ректоры из множества университетов. Их тревожил низкий уровень дисциплины в школах, колледжах и университетах. Их волновало то, что молодое поколение не питает должного почтения к преподавателям.

Я послушал, что они говорят, и заявил: «На мой взгляд, вы упускаете из виду самое главное. Учитель — это тот, кого уважают. Он просто не может требовать уважения. Если его не уважают, он попросту не настоящий учитель. Он ошибся в выборе профессии, это не его призвание. По определению, учитель — это тот, кого уважают. Это естественное уважение, его нельзя требовать. Разве почтение может быть искренним, если навязывается силой? Если ученик обязан уважать учителя... Теряется весь смысл, это поддельное уважение. Когда уважение есть, оно воспринимается как нечто само собой разумеющееся. Оно просто есть. Настоящего учителя и так уважают».

И я спросил собравшихся: «Вместо того чтобы требовать от учеников почтения к учителям, вы бы лучше подумали — может, вы плохих учителей нанимаете? Может, они и не учителя вовсе?»

Учителя — как поэты, ими рождаются. Это великое искусство. Учителем может быть далеко не каждый, но в условиях всеобщего просвещения стране нужны миллионы учителей. Представьте, что в какой-то стране решили, что все поголовно должны изучать поэтику, а преподавать ее могут только настоящие поэты. Для этого потребуются миллионы поэтов! Конечно, тогда непременно учредят какие-нибудь курсы и колледжи для подготовки поэтов, но такие «обученные» поэты будут фальшивыми. И они начнут требовать: «Аплодируйте! Мы ведь поэты! Почему вы нас не уважаете?» Так случилось с учителями.

В прошлом учителей было очень мало. Человеку нередко приходилось искать учителя за тысячи миль. К таким учителям относились с невероятным почтением, но его причиной были только душевные качества самого учителя. Никто не требовал почтения от учеников и студентов. Уважение возникало само собой.
 

!